"Нелепая поэмка".
МТЮЗ, 2006
Март 2006 года
Некрасивая история
Кама Гинкас поставил в Московском
ТЮЗе спектакль под названием «Нелепая
поэмка»
Из всех оригинальных
названий, которые Кама Гинкас давал
своим спектаклям по Достоевскому
нынешнее – пожалуй, самое
оригинальное. Прежде в том же
московском ТЮЗе Гинкас поставил «Играем
«Преступление…» и «К.И. из «Преступления…».
Нынешний называется «Нелепая поэмка»,
и это, самое необыкновенное название
режиссер находит, конечно, у самого
Достоевского.
В самом финале легенды о
Великом инквизиторе брат Иван
спрашивает Алешу, понравилась ли ему
рассказанная им поэмка. – «Нелепая», -
отвечает Алеша. С точки зрения смысла,
нелепая – значит, некрасивая.
Два часа без антракта, два
часа почти сплошного текста, из
которых час – это монолог Великого
инквизитора (Игорь Ясулович). Текста –
против обыкновения (речь о Гинкасе) –
совершенно публицистического. В «Карамазовых»
Иван (Николай Иванов) рассказывает как
будто про шестнадцатое столетие, но
слова все – сегодняшние, мысли все –
как будто бы специально сказанные про
нас. И все как одна – неприятные.
Коротко: в трактире, за
столиком у окна, Иван рассказывает
Алеше (Андрей Финягин) «выдуманную с
жаром поэму» про то, как Великий
инквизитор приходит в камеру к тому,
который снова пришел на землю смущать
народ. Приходит, чтобы прогнать его
восвояси: «Зачем же ты пришел нам
мешать?.. Знай, что теперь
и именно ныне эти люди уверены более
чем когда-нибудь, что свободны вполне, а между тем они сами
принесли нам свободу свою и покорно
положили её к нашим ногам». Иван поясняет
слова Инквизитора: свободу побороли,
чтобы сделать людей счастливыми. Этих
людей. И эти люди счастливы.
Те, которые на сцене
исполняют роли «людей», все сплошь –
увечные, колченогие, убогие.
Ненормальные. Некрасивые. А другого
народа у меня нет, любил говорить один
известный и вполне великий инквизитор.
Можно вообразить, как бы
счастливо вздыхал зал и даже бы
аплодировал в «местах узнавания» лет
двадцать пять тому назад на Таганке и
в «Современнике». Не то сегодня.
Поразительная тишина стоит в зале.
Слушают внимательно, но – как будто с
какой осторожностью. Прежде
радовались тому, что в театре, со сцены
вслух говорится обиняками то же, о чем
спорили на кухнях. Теперь –
удивляются, слыша то, о чем сегодня не
принято говорить, а может, даже не
помышляют. Другое время. И сам театр
смысла, театр слова (т.е. театр Гинкаса)
кажется инъекцией из какой-то иной
эпохи. Сильнодействующей инъекцией.
Никакого пленника, конечно,
на сцене нет. Он и в поэме Ивана молчит,
а Гинкасу и вовсе не нужен. Обостряя
ситуацию, режиссер заставляет
Ясуловича обращаться не к Ивану и не к
Алеше, а напрямую, в зал (да и странно
было бы, если бы персонаж вдруг завел
речь с посетителями трактира, тем
более, что и адрес у Великого
инквизитора – определенно другой).
Вернее, как бы в зал, балансируя на
едва заметной грани, как будто бы в
любую минуту готовый порушить остатки
«четвертой стены». Рассказ Ивана, его
поэму, Гинкас не разыгрывает,
оставляет рассказом, причем Иван
время от времени вмешивается в
монолог Инквизитора, подхватывает на
лету фразу, начинает следующую,
готовый ответить на естественное
смятение и смущение Алеши. Без лишних
иносказаний все происходит в стенах
трактира, во всяком случае – на
русской стороне.
Сцена поделена надвое,
справа – высокая кирпичная стена,
слева – какая-то гора, вернее что-то
сваленное в кучу и накрытое для
приличия рогожей (художник Сергей
Бархин). Когда является Великий
инквизитор, рогожа спадает, оголяя
белые, свежетесаные деревянные кресты
и крестики. К большим, вроде тех, на
которых распяли Христа, приложены
поменьше, еще меньше и уже на
перекладинах висят десятки-сотни
маленьких, крохотных крестиков.
Напоминает знаменитую на весь мир
Крестовую гору, вблизи литовского
Шяуляя. Наверное, неслучайно, так как
известно, что Гинкас – оттуда родом.
Инквизитор поминает
Христу, как того искушали в пустыне и
отказывая людям в отвлеченном знании:
«Кончится тем, что они принесут свою
свободу к ногам нашим и скажут нам: "лучше поработите нас, но
накормите нас". Ты обещал им хлеб небесный, но
повторяю опять, может ли он сравниться в глазах слабого, вечно порочного и
вечно неблагородного людского
племени с земным?»
Ясулович добивается
невозможного: нет ни минуты, когда его
речь становилась бы скучной, когда
слова о свободе, хлебе земном и
небесном, рабстве и духе навевали бы
тоску. Может быть, потому, что
напряжение мысли бывает не менее
энергоемким, чем напряжение
обыкновенного физического действия?!
Молчаливый, растерянный Алеша –
Андрей Финягин в спектакле Гинкаса не
менее интересен, чем смущающий его,
растрепанный Иван – Николай Иванов, в
пиджаке и совсем сегодняшних кедах.
Гинкас как всегда делает
так, чтобы зрителю было неудобно,
нехорошо, дискомфортно. Нарочно
раздражает зрителя, провоцирует его,
когда, например, Инквизитор на глазах
у публики сооружает земной символ
веры и гвоздями прибивает к
деревянному кресту четыре буханки
хлеба. И включает сразу несколько
телевизионных мониторов с ликом
Инквизитора, телемессии, телегуру,
телешоумена. Но зритель и тут сидит, не
шебуршится. Терпит. И покидает зал
примерно в том же смятении духа, какое,
вероятно, испытывал, прослушав «поэмку»,
Алексей Карамазов.
Соглашаться с Великим
инквизитором не хочется, а по всему
выходит, что он прав. Убедительно прав.