6 июня 2004 года
На поминках вишневого сада
О новом спектакле Адольфа Шапиро
Для Адольфа Шапиро нынешний «Вишневый
сад» – третий или даже четвертый. До
того он ставил, например, ту же
чеховскую пьесу в БДТ. Кочергин
построил огромный, нечеловеческих
размеров ангар, куда, кажется, смог бы
въехать и настоящий самолет, задняя
его стена поднималась и открывала
дорогу в какой-то безбрежный космос.
А сад, вишневый сад чахлыми кустиками
прорастал в дом, поселился в нем.
Какие-то фотографии, следы прежнего
семейного уюта и прежнего быта чем-то
вроде плесени теснились вокруг
дверных проемов.
Басилашвили играл Гаева, Светлана
Крючкова – Раневскую, а Фирса -
Евгений Лебедев. Он уже и сам, кажется,
плохо передвигался – не как Фирс, а
как актер Евгений Лебедев, но в тот
момент, когда на сцену выходил наглец
Прохожий, вдруг какая-то прежняя сила
просыпалась в нем и он с палкой
бросался на него, защищая от
грядущего и уже пришедшего Хама
своего леденцелюбивого мальчика,
который то не те брюки напялит, то
забудет захватить плащ или пальто.
Гаев-Басилашвили так и запомнился –
с коробочкой монпансье в руке,
успевающего между слов закинуть в
рот очередной леденец.
И это был спектакль, в котором
многое, кажется, осталось
недовоплощенным, но главное поняли
все: «вишневым садом» был сам Большой
драматический театр и этим
спектаклем он прощался со своим
великим прошлым. Отсюда – размах,
масштаб, ясно было, что ничего
страшнее у этого театра и этих
актеров уже не случится, а прекрасное
– было воистину таковым и оно – было,
потому что был секрет и эти актеры
его знали. А теперь секрета нет, но
они еще могут поделиться более или
менее свежими впечатлениями.
Это была трагедия, которую - поверх
всех нескладностей – нельзя было
смотреть без слез.
«Вишневый сад» во МХАТе имени
Чехова, может быть, и против воли
самого постановщика, против
первоначального замысла его, стал
спектаклем-прощанием с
Художественным театром, с самой
идеей этого великого когда-то театра
и великой его идеей (может быть, этим
и объясняются уже разошедшиеся, как
круги по воде, слухи о том, будто бы
спектакль не вызвал энтузиазма в
нынешнем руководстве театра?)
Художник спектакля Давид Боровский
оставил сцену пустой, опустошенной:
занавес – почти единственное
украшение сцены. Мхатовский занавес,
который в этот раз не расходится в
разные стороны, но распахивается
внутрь сцены и как бы растворяется
внутрь, впуская нас в «сад».
Для такого прощания приглашение
актрисы на роль Раневской из «смежной
профессии» (Рената Литвинова), а
Гаева (Сергей Дрейден) – из
ленинградско-петербургского далека,
то есть тоже со стороны – пришлось
как нельзя кстати. Своей «постороннестью»
они как будто подчеркивают здешние
разброд и шатания. Она – своей
стильной и неотчетливой болтовней,
он – детско-идиотическим кружением
на велосипедике и беготней
вприпрыжку – с его-то давней уже
сединой и внешностью синагогального
певчего (оба – не от мира сего; и ведь
впрямь – не от сего). Что им обоим
срубят этот сад или не срубят? Это –
не их сад.
И все остальное – одно к одному:
едва ли не единственный
представитель старого
Художественного театра, Владимир
Кашпур, играет Фирса, и первые свои
слова – про то, что хозяев дождался и
можно теперь умирать, он произносит
перед еще не распахнутым занавесом,
останавливается перед самой чайкой и
молча склоняется перед ней, как бы
прощаясь.
Когда занавес открывается,
открывая пустую сцену, он дробится,
так что между оливковыми –
привычными – полосами, появляются
белые, полупрозрачные ленты – от
сцены до самых колосников, - то ли
окна в сад, то ли сам сад, то ли – сон о
саде, воспоминание и мечтание о нем.
Время от времени подвижный
сценический круг выносит –
выбрасывает - на сцену, как на берег,
стул или два, или даже «целый»
многоуважаемый шкаф, но весь этот быт
кажется случайным и призрачным, - был
или не был через минуту уже и не
вспомнить.
Рената Литвинова в роли Раневской
– странное и пугающее открытие
Шапиро. Увидев по телевизору, по
собственному его рассказу, он «узнал»
в ней нужные ему интонацию и облик,
нашел и получил согласие.
Использовал ее целиком – такой,
какая есть, он перенес ее в свой
спектакль, пересадил это
экзотическое телекиногеничное «растение»
на драматическую почву, которая не
стала сопротивляться чуждым
влияниям (поскольку давно уже не
понять, что чужое здесь, что – свое).
Она говорит – как говорит, двигается
– как привыкла это делать, каждое
слово «подтверждая» взмахом-мановением
руки, не выпуская изо рта сигареты в
длинном мундштуке, естественном для
описываемых Чеховым времен начала
прошлого века. Многое оказывается
кстати, так сказать, впору: ее манера
говорить, с паузами, с удивлением то
ли звукам, то ли слогам и словам,
кажется естественной для женщины,
успевшей несколько подзабыть родной
язык (и отсюда – ее экзальтация в
словах о родине, которую любит нежно,
- с чего бы ей так уж ее любить?!). И –
проба слова на вкус и отказ от слова
лишь оттого, что не нравится само его
звучание: «Дача… дачники», - ну,
конечно же, пошло, не о чем и говорить.
И – стиль, который является частью и
необходимой составляющей порочной
натуры.
Одно только вызывает то ли
беспокойство, то ли сомнение: Адольф
Шапиро берет в свой спектакль
Литвинову «как она есть», в чистом
виде, как говорят фармацевты. Ее
появление губительно для всех
остальных именно потому, что она
ничего не играет (а может и не может
играть, способная лишь к такому, для
себя самой естественному
существованью). Как кошка или как
ребенок, рядом с которыми любая игра
невозможна из-за очевидной фальши.
Шапиро увидел ее и понял, что ему
нужна как раз такая, как она. Такая
игра, но, наверное, не она сама,
поскольку в данном случае выходит,
что режиссер использует то, что, если
можно так сказать, своего участия до
конца не в силах осознать. В
определенном смысле это напоминает
опыты другого театрального
экспериментатора, Бориса Юхананова,
который однажды занял в своем «Вишневом
саде» группу даунов, не осознававших,
вероятно, того, что сцена чем-то
отличается от любой другой, обычной
жизни. Вот в чем проблема или вопрос:
не покидает ощущение, что Литвинова
бессознательно попадает в нужный
постановщику тон.
Рядом с Литвиновой, кажется,
никогда не учившейся актерскому
мастерству, такой манерной, такой «противоестественной»,
все остальные, тем не менее, не
кажутся ни ярче, ни естественней, -
напротив, тускнеют. Чеховские слова
про великанов – как нарочно (конечно,
нарочно) заставляют обратить
внимание на малых сих, становящихся
еще малозаметнее, еще меньше на фоне
огромных двух занавесов и черной
мглы за (или – перед) ними..